John Burnside | Джон Бёрнсайд
Blues
It’s moments like this
when the barman goes through the back
and leaves me alone
and radio whispering
somewhere amongst the glasses
— I’m through with love –
the way the traffic slows
to nothing
how all of a sudden
at three in the afternoon
the evening’s already begun
a nascent
dimming.
By ten I’ll be walking away
on Union Street
or crossing Commercial Road
in a gust of rain
and everyone who passes
will be you
or almost you
before it’s someone else.
Блюз
Бывает в жизни миг – совсем как этот:
бармен проходит тихо за спиной,
меня оставив в баре одного;
бормочет радио
среди пустых стаканов
— все кончено, любовь моя, прости —
ползут машины тихо
в никуда;
внезапно
в три часа после полудня
уж начал вечер
сумерки
творить.
Я в десять буду там, на Юнион Стрит,
прогуливаться в свете фонарей –
или пойду бродить в потоках ливня,
пересеку, спеша, Коммершал Роуд;
и всякий, кто мне встретится в тот час,
тобой окажется – или почти тобою,
пока не станет кем-нибудь еще.

Snake
As cats bring their smiling
mouse-kills and hypnotised birds,
slinking home under the light
of a summer’s morning
to offer the gift of a corpse,
you carry home the snake you thought
was sunning itself on a rock
at the river’s edge:
sun-fretted, gracile,
it shimmies and sways in your hands
like a muscle of light,
and you gather it up like a braid
for my admiration.
I can’t shake the old wife’s tale
that snakes never die,
they hang in a seamless dream
of frogskin and water,
preserving a ribbon of heat
in a bone or a vein,
a cold-blooded creature’s
promise of resurrection,
and I’m amazed to see you shuffle off
the woman I’ve known for years,
tracing the lithe, hard body, the hinge of the jaw,
the tension where sex might be, that I always assume
is neuter, when I walk our muffled house
at nightfall, throwing switches, locking doors.
Змея
Как кошка улыбается добыче,
Держа в когтях трепещущую мышь
Иль птичку, околдованную смертью,
Скользя по дому в летнем свете утра,
Чтоб дар смертельный людям поднести,
Так ты несешь домой змею, пленившись
Узором солнечным на грациозной спинке,
Что изогнулась в огненных лучах
На гладком камне у речной протоки;
Трепещет, извивается в руках,
Как будто мускул яростного света;
А ты ее сжимаешь в кулаке,
Играешь, будто плетью – мне на зависть.
Я вспоминаю бабушкины сказки
О том, что змеи никогда не умирают,
А существуют в безупречном сне,
Наполненном водой и чешуёю,
Что охраняет кости, вены, жилы
От проблеска тепла и пылкой страсти –
Таков секрет змеиного бессмертья,
Так сможет хладнокровное созданье
Воскреснуть вновь для жизни бесконечной.
…И поражен я, как легко и просто
Ты сбрасываешь кожу, превращаясь
Из женщины, что знаю много лет,
В иную, незнакомую, чужую.
Но тело гибкое, и сомкнутые губы,
И напряженье сладостной истомы,
Что естество мое по-прежнему пронзает,
Все это лишено былого смысла,
И стала вдруг бесполой красота,
Когда я обхожу наш дом оглохший,
Свет выключая в комнатах вечерних
И двери запирая на замок.

Fantasia On A Line Of W. S. Graham
‘I leave this at your ear for when you wake,
A creature in its abstract cage asleep.’
W. S. Graham
It was summer from here to the coast
all morning, the side door
open to a wind that found me out
so quietly, I barely felt a thing,
a drift of bees, the pigeons on our roof
as casual as the light that slipped indoors
and wandered gradually from room to room,
unravelling the serge and herringbone
from empty winter coats and tangled scarves,
or gilding the lip-balmed rim of the hand-cut glass
you set down on the chimney breast
at midnight, when you turned without a word
and went to bed.
I still remember when I cared enough
to watch you sleep, as if I’d catch a glimpse
of something hidden, something you had loved
in girlhood, or the year before we met.
Now I am scarcely curious enough
to wonder what it is runs through your mind,
or what you think it means, when you unearth
some partial recollection over morning
coffee, some old
motto from your mother’s Christmas box,
a skipping rhyme, where everybody dies,
a life-size model of the sacred
ibis you constructed from a book
of chromolithographs, to take the place
of what you couldn’t name, but knew
was missing – and this hulk of squandered days
mere aftermath, the business of the house
an epilogue, in which we understand
our only obligation to this world
is not to see how dangerous it is
at first light, when a forced resolve might break
and come to something larger, like the tone
a bell leaves in the bones, after it’s gone.
How life persists, for more than pity’s sake.
I leave this at your ear for when you wake.
Фантазия на строчку У. С. Грэхема
Оставлю это рядом, как проснешься,
Прекрасное созданье в клетке сна…
У. С. Грэхем
На побережье лето бушевало,
все утро дверь была открыта лишь для ветра;
я не успел почувствовать, как нежно
открыл он мне полет пчелиный звонкий,
и голубей на крыше, что воркуют
уютно так, как будто свет нездешний,
внутрь проскользнув, по комнатам крадется,
раскручивая пряжу шерстяную
и отделяя в срок рисунок пестрый
от зимних шуб пустых и шарфов мягких,
запутанных и длинных, словно змеи,
или забыв небрежно на бокале
след от помады золотисто-смутный,
печной трубы коснувшись в час полночный,
безмолвно от меня ты отвернулась
и спать ушла.
Я помню до сих пор
как я украдкой на тебя смотрел,
когда заснула ты; я будто вдруг увидел
все тайное в тебе, все то, что раньше
любила ты в девичестве, любила
в тот год, когда мы встретились. Теперь же
неинтересно мне, какая мысль мелькает
в твоем уме, что значат для тебя
воспоминанья в чашке утреннего кофе:
открытка из рождественской шкатулки,
что матери твоей принадлежала,
забытые стихи, в которых гибнут все,
и точную модель священной птицы,
божественного ибиса, который
тобою сделан тщательно по книге
со схемами цветными; эти вещи
нужны тебе, чтоб место дать другим –
тем самым, что назвать ты не смогла бы,
но знала точно: это очень нужно.
Вконец разрушен корабельный корпус,
что дни бесцельные влачит упрямо:
так в водоеме тонут отголоски,
так дом наш угасает постепенно,
так близок эпилог, где станет ясно:
единственный наш долг себе и миру –
не видеть, как опасен ранним утром
весь этот мир, что разбивает нежно
решенья наши, принятые кем-то
за нас; тот мир, который нас приводит
к чему-то большему – как ветер, что тревожит
костей печальных ворох на погосте,
в них проникая музыкой ушедшей.
И в жизни так: вина и сожаленье
огромны, вечны, непреодолимы.
Оставлю это рядом для любимой.

Landscapes
Behind faces and gestures
We remain mute
And spoken words heavy
With what we ignore or keep silent
Betray us
I dare not speak for mankind
I know so little of myself
But the Landscape
I see as a reflection
Is also a lie stealing into
My words I speak without remorse
Of this image of myself
And mankind my unequaled torment
I speak of Desert without repose
Carved by relentless winds
Torn up from its bowels
Blinded by sands
Unsheltered solitary
Yellow as death
Wrinkled like parchment
Face turned to the sun.
I speak
Of men’s passing
So rare in this arid land
That it is cherished like a refrain
Until the return
Of the jealous wind
And of the bird, so rare,
Whose fleeting shadow
Soothes the wounds made by the sun
And of the tree and the water
Named Oasis
For a woman’s love
I speak of the voracious Sea
Reclaiming shells from beaches
Waves from children
The faceless Sea
Its hundreds of drowned faces
Wrapped in seaweed
Slippery and green
Like creatures of the deep
The reckless Sea, unfinished story,
Removed from anguish
Full of death tales
I speak of open valleys
Fertile at men’s feet
Overgrown with flowers
Of captive summits
Of mountains, of clear skies
Devoured by untamed evergreens
And of trees that know
The welcome of lakes
Black earth
Errant pathways
Echoes of the faces
Haunting our days.
Пейзажи
За масками и жестами мы немы,
А сказанное слово тяжкой ношей
Того, о чем не знаем иль молчим,
Нас предает.
Не смею утверждать,
Что эта мысль моя верна для всех людей.
Я так ничтожно мало знаю о себе.
Но тот пейзаж, что вижу в отраженье
Своей души, — не больше, чем обман,
Закравшийся в бесстыдные слова,
Какими я себя рисую без стесненья
И всех людей – о, упоительная пытка!
Я говорю о выжженной Пустыне,
Что устали не знает в жаркой битве,
Изрезанной безжалостно ветрами,
Искромсанной до мяса, до костей,
Песками ослепленной безнадежно
И беззащитной в одиночестве своем,
Охристо-желтой, словно смерть сама,
Морщинистой, как вековой пергамент,
И ликом к солнцу обращенной вечно.
Я говорю
О людях, проходящих
Так редко по земле безводной этой,
Что каждый шаг ей — как благословенье,
Как радостный рефрен в печальном рондо,
Пока ревнивец-ветер не вернется.
И о полете птицы, столь нечастом;
Он мимолетной тенью утоляет
Боль ран глубоких, солнцем нанесенных.
И о воде, и дереве, и неге –
Оазис имя им; любовь земную
Оазисом мы также называем.
Я говорю о плотоядном Море,
Что забирает раковины с пляжей,
Что волны отнимает у детей.
Безлико Море – в нем таятся немо
Бесчисленных утопленников лица,
Завернутые в водоросли, словно
В зеленый саван, скользкий и холодный,
Как кожа тварей, что живут на глубине.
Беспечно Море — неоконченная повесть.
От всех страданий отреклось оно навеки.
Полным-полна вода смертельных сказок.
Я говорю о плодородных землях,
Что ласково трепещут под ногами
И прорастают дивными цветами.
О пленных пиках гор, о чистом небе,
Что зелень юная неистово сжирает.
И о деревьях, что с озерами знакомы,
И о земле, чернеющей, как сажа,
И о блуждающих тропинках в час заката,
И о далеких отголосках лиц и судеб,
Что наши дни бестрепетно тревожат.

Over Kelly
If summer is conversation,
then winter is thought;
or so it seems tonight: rain in the trees
and, halfway between our house
and the neighbour’s farm,
a lost ewe in the fence-wire
waits for dawn;
as I am waiting now,
for something new:
a way of thinking coming from the fields;
a music, spare and empty, as a psalm,
or like a question no-one thinks to ask
until the wind remembers on his skin,
a sky beneath the sky, the dreaming grass,
acres of homeland, measured out in stars.
Воспоминание о Келли
…И если лето – разговор веселый,
тогда зима – тягучее раздумье;
иль это только кажется сегодня? —
дождь на ветвях, а между нашим домом
и фермой по соседству – кроткий агнец —
овечка у ограды притаилась
и ждет рассвета;
так же жду и я
чего-то нового, не виданного прежде:
задумчивости, что с полей приходит;
мелодии суровой и простой,
как гимн церковный, как немой вопрос,
что так и не был задан в то мгновенье,
когда щеки коснулся нежно ветер;
кусочка неба под небесным сводом,
и дремлющей травы, родных просторов,
под звездами размеченных для нас.

Ronan
To prove that nothing
really disappears
and nothing comes of nothing
days like these
we go down to the beach
and dig for hours
hauling up glass and creel bones
from the sand,
veins of razor shell
and drifted oil,
buttons and fishnets,
bottles, scraps of sail;
and think how our language
harbours the tongue of our elders,
North and Gaelic
buried in the map,
fragments of Sanskrit
shining through the hymnals.
More than we pretend
of what we do
is restoration:
dreaming into life
a world that’s neither
past nor primitive,
but fresh as the cream of the well,
of some upland source
concealed under plywood boards
and nettles
— wine-dark,
aboriginal.
Ронан
Чтоб доказать себе:
ничто не исчезает
и не приходит,
словно ниоткуда,
мы отправляемся на пляж
и роем долго,
выкапывая из песка обломки,
стекла осколки, кости,
замечая
узоры на поверхности ракушек,
и нефти пролитой узоры на воде,
жетоны, сети, пуговицы, крышки,
бутылки и обрывки парусов;
и думаем, как глубоко язык наш
таит в себе наречья наших предков —
гаэльский, похороненный навеки
на ветхих картах выцветших миров,
санскрит, горящий пламенем священным
сквозь пыльные страницы древних гимнов…
Для нас так много значит возрожденье
забытого, минувшего, былого:
хотим от сна мы разбудить тот мир далекий,
который называем первобытным,
считаем диким, варварским и грубым,
но также мир тот юн и свеж, как сливки
из погреба иль горного ручья,
что под плитой фанерной иль крапивой
скрываются от глаз,
мир винно-темный,
туземный мир, исконный, безрассудный.

The Old Masters
About suffering, they knew no more or less
than we do, being
housed in luminescence;
a local cumulus
of feverfew and jade
reduced to void, the tower overthrown,
the bells upturned*.
I see one now, impoverished
and old before his time, a lesser man’s
subordinate, or master to a trade
he never asked for.
Burdened by the weight
of office, or the whim of some mad king,
he stands alone, above the dark lagoon,
and watches, while the city fades from quartz
to plum, from plum
to cochineal, a restless drift
through subtleties and shades
he cannot
capture, though he magnifies the whole
and loves it all the more, for being
useless, fleeting, governed by no rule,
a headlong and unmasterable now
that slips away, one pier light at a time.
Старые мастера
Страданье прошлого знакомо им не больше,
но и не меньше, чем оно знакомо нам;
заточены они навек в темницу света,
им чужды блеск и яркость красок повседневных:
нефрит и яшма, златоцвет и маргаритка – нагромождение неправедных страстей,
…и башня рухнула, и колокол низвергнут*.
Я за одним из них безмолвно наблюдаю –
он нищ и стар, согбен до времени нуждой,
как мало гордости в душе его осталось,
но мастерство живет по-прежнему в руках,
хоть никогда он не просил об этом Бога.
Обремененный грузом тяжким, ненавистным –
постылой службой или прихотью вельможной –
стоит он горестно над темною лагуной
и смотрит вдаль на этот город безучастный:
как постепенно тот свои теряет краски,
прощаясь нехотя со всеми по порядку.
Кристальный блеск вдруг превращается в лиловый,
а за лиловым вслед приходит ярко-красный –
нетерпеливый всплеск теней и отражений,
что ни познать, ни удержать он не умеет,
лишь наслаждается он зрелищем прекрасным
и тем сильней его он любит, чем презренней,
чем бесполезней, чем бессмысленней оно,
чем первозданней и нелепей это чудо,
чей ускользает свет все дальше каждый миг.
*Строка из поэмы Т.С.Элиота «Камень» (The Rock).

Hypothesis
Let this be home: the house we never had,
a box of lights, a jar of copper nails,
cats’ bones and feathers
an arm’s length into the chimney.
Deep in the garden
the edges wander and blur,
convolvulus winds through the roses, the violets drift,
spotting the ditches with colour beyond the canal.
Some nights, the fox slips by
in the blood-orange light,
leaving his kill: the wet pest, the frost-threaded eyes,
the bones in the ceanothus, becoming dust,
and waking will sometimes resemble
the sudden precision of gunshots out in the field,
when the woods are immersed
in a clear and improbable dawn,
and traces everywhere of what is risen:
bonemeal and horsehair, a fingerprint etched in the dust,
whatever it is that fades when we enter a room,
leaves only the glitter of brass, and the gloved noise of water.
Гипотеза
Допустим: это – дом. Тот самый дом,
которого мы сроду не имели:
коробка лампочек и баночка гвоздей;
припасы кошки – косточки и перья
в трубе каминной спрятаны надежно.
А в закоулках сада, чьи границы
размыты, и неясны, и туманны,
вьюнок сквозь розы тянется упрямо,
фиалки гонит ветер прямо в воду,
и тусклая вода канавы сточной
расцвечена сиянием живым.
В иные ночи лис скользит неслышно
в кроваво-красном зареве небесном,
добычу пряча в уголке укромном:
полны чумою влажной, лютой стужей,
его глаза бессонные, а кости
с травой смешались, превращаясь в пыль.
Порою пробуждение похоже
на выстрел точный в поле из ружья,
когда леса вокруг погружены
в рассвет немыслимый и чистый, как родник,
когда повсюду – жизни возрожденье:
там – конский волос, костная мука
и отпечаток пальца в мягкой пыли…
Чем ни было бы то, что исчезает,
когда мы входим в комнату неслышно,
оно оставит нам лишь отблеск медный,
лишь шум бесцельный пойманной воды.

Transfiguration
I found a bobcat dying in the road
and stole the tattered remnant
of its soul.
I hunkered down and leaned into its last
sour breath, to drink it in:
I tasted blood and catpiss and a thread
of spirit in my throat, like gasoline.
I was the Alpha, driving in the rain
from town to town, unravelling the gospel.
I was the Omega, falling asleep at the wheel
and travelling on unharmed, through dreams of musk
and fur, no final wave
of son or husband buried in my hands,
my blood exchanged for fire, my thoughts for stone.
Перевоплощение
Нашел я как-то умирающую рысь.
Она лежала прямо на дороге.
Украл ее растерзанную душу,
что клочьями свисала вдоль хребта.
На корточки присел я рядом с нею
и наклонился, чтоб испить последний
зловонный вздох ее: мне в горло хлынул
поток горючий крови и мочи,
струя угасшей жизни, духа тленье.
Я – Альфа, я – начало всех начал,
скитаюсь под дождем меж городами,
разоблачаю глупые доктрины;
и я – Омега, я – конец смиренный,
я засыпаю за рулем внезапно
и продолжаю ехать, невредимый,
сквозь сны предсмертные из мускуса и меха,
не помахав рукою на прощанье,
как добрый сын иль верный муж, навеки
погибшие во мне неясной тенью;
и обратилась кровь моя в огонь,
мои же мысли обратились в камень.

Late Show
I only watch reruns now,
or films about geese,
and yet I’m waiting for the miracle
I used to find in early black and white
where everyone looks like us and ends up
happy, in a place they’re learning
never to take
for granted.
In Northern Canada,
it’s summer now
and birds that look like friends I had in school
are dancing in a field of moss and thaw
and, as I watch, the darkness gathers round me
slowly, warmth and quiet in its gift
for as long as the birds
take flight, or Lucille Ball
lights up the screen
like someone who’s been there forever.
Поздний сеанс
Смотрю я сегодня лишь старые фильмы,
смотрю я лишь фильмы про диких гусей,
и все еще жду я воскресного чуда,
что раньше встречал в черно-белом кино,
где все персонажи на нас походили
и где ожидал всех счастливый конец
в том месте, что было для всех превосходным,
что все научились ценить и любить.
В Канаде сейчас
настоящее лето,
и птицы похожи на старых друзей,
с которыми в школе я вместе учился;
танцуют они на полях и на мхах,
на старых камнях, на подтаявшем льду,
а я наблюдаю, как медленно тьма
меня окружает теплом и покоем,
своими дарами прельстив и смирив —
в тот миг, как в полет отправляются птицы,
в тот миг, как экран зажигает огни,
в тот миг, как опять засмеется Люсиль ,
как та, что всегда в этой тьме пребывает.
Прим. Люсиль — имеется в виду Люсиль Болл (1911-1989), американская комедийная актриса, певица, модель.

From The Chinese
Turn of the year
and a white Christmas turning to slush
on my neighbour’s fields,
crows on the high road,
the yard streaked with coal dust
and gritting,
geraniums turning to mush
in the tubs and baskets.
I walk to the end of the road
to ease my sciatica:
ditch water, gorse bones; how did I get so cold
so quickly?
Thaw in the hedge
and the old gods return to the land
as buzzard and pink-footed goose and that
daylong, perpetual scrape
of winter forage;
but this is the time of year
when nothing to see
gives way to the hare in flight, the enormous
beauty of it stark against the mud
and thawglass on the track, before
it darts away, across the open fields
and leaves me dumbstruck, ready to be persuaded.
Из китайской поэзии
Год снова свой свершает оборот.
И Рождество из белого крахмала
вдруг превратилось в ледяную кашу
на поле у соседа; вороньё
в канавах придорожных собралось,
двор пылью угольной и скрежетом исчерчен,
герани блеклые в своих горшках и кадках
уж склизким месивом становятся внезапно.
Бреду вперед, туда, где виден край дороги,
чтобы потешить свой радикулит:
вода в канавах сточных, сучья, щепки;
как смог так быстро я
промерзнуть до костей?
Подтаял иней на ограде возле поля –
и боги старые на землю возвратились,
как этот гусь розоволапый, старина,
как этот вечный, долгий сена зимний хруст;
и все же это время года – время сказок,
чудес незримых – будто зайца долгий бег;
исполненный внезапной красоты,
вознесшийся над грязью в чаще леса,
над льдисто-ломким следом безымянным,
он унесется через поле прочь,
лишив меня, безумца, дара речи,
и я готов поверить в эту небыль.